:проза: Анатолий Корчинский (город Новосибирск)
Ленин
Посвящ. Лене О.
Ленин проснулся в этот ранний час и ощутил себя совершенно счастливым человеком. Дрожащей рукой он налил в стакан утренней лимонной воды и выпил её залпом. «И куда только уходит вся та вода, что я выпиваю утром?» - подумал Он. Почему это была именно лимонная вода - ни история, ни историки судить ответственно не берутся. Мемуары современников и, подавно, официальные документы эпохи обходят данную тему многообещающим молчанием. Однако можно, как представляется, сделать уверенное предположение, что Вождь, должно быть, просто любил эту нехитрую лимонную воду по утрам. Ведь специально для того, чтобы, чуть свет, на Его столике уже стоял графинчик кристально чистой лимонной воды, была учреждена особо почётная, а значит, чрезвычайно ответственная должность, которую занял не кто иной, как Верховный Писатель Советского Союза, имя которого, как и название должности, до сих пор не может быть оглашено ввиду повышенной секретности всех данных, связанных с интимной жизнью Ленина. В обязанности сего государственного мужа входила одна-единственная, но чрезвычайно важная задача: в 4.00, время московское, он должен был бесшумно войти в апартаменты Вождя, наполнить графинчик на столике желтоватой водой и бесшумно покинуть кабинет, так как сон Его крайне чуток. Поскольку об эту пору в Москве ещё стоит глубокая ночь, приходилось пробираться сквозь тьму, предварительно сняв ботинки, впрочем, сняв их ещё внизу, в парадном, сняв их, дабы, опять-таки, не разбудить Его звуками шагов. Кроме того, Писатель вынужден был приезжать в дом Ленина заблаговременно, несколькими часами раньше: постоять в темноте коридора, чтобы зрение и слух попривыкли видеть во мгле и схватывать любой звук, могущий оказаться полезным… Писатель, однако, старался, по возможности, облегчить себе работу. В частности, он не переливал воду из принесённого им графина в тот, что стоял на столике - это заняло бы столько времени и отняло бы столько сил! - нет, он просто менял старый графинчик на новый, после чего бесшумно удалялся. Этот виртуозный приём, с позволения сказать, фокус, он считал лучшей своей идеей за всю многолетнюю социокультурную и, наконец, просто житейскую практику…Итак, Владимир Ильич неверным движением необычайно сильной левой руки опрокинул навзничь графин с водой, стоявший на ночном столике, тот скатился и с приглушённым звуком, как бы даже и шёпотом, разбился вдребезги о безупречно гладкий и холодный, как разум, бетонный пол огромной комнаты, в которой не было никакой мебели, никаких изображений, полная беспредметность, только кровать посередине и маленький столик, покрытый зелёным сукном. Ленин улыбнулся. Своему неловкому движению и этому глухому хрустальному звону и с силой отправил на тот же бетонный пол порожний стакан, который первоначально хотел поставить обратно на поднос. Стакан разбился с тем же смущением, что и графин, хотя осколки разлетелись по углам, ничем не удерживаемые в своём движении: ни ковром, ни столами, ни стульями, ни секретерами, ни буфетом, ни шифоньером, никакими другими предметами отсутствующей мебели. На грохот разбиваемой посуды прибежал детина степан, руки которого были устроены подобно «рукам» автопогрузчика, т. е. повёрнуты всегда строго ладонями вверх и согнуты в локтях. Этими своими руками степан мог делать только несколько вещей: он мог подхватить Ленина и поднять его на высоту 2,5 метра, поднести его к окну, покачать его, качи-кач, перед сном, пока Романовна поёт там свою «Колыбельную», слов которой он, конечно не понимал, не будучи обучен в детстве человеческому языку, но сердцем своим проникался он музыкою и ритмом. Раньше, когда Ленин ещё мог, не ахти, разумеется, как, так сказать, говорить, степан, бывало, вознесёт его над толпою, что, задрав головы, смотрит на этот завораживающий рот, которому и слов-то артикулировать, кажется, никогда не приходилось, да и не удавалось, честно говоря, одно лишь мычание, нечленораздельные звуки, но зато какие - божественные мычанье и звуки! Так вот, вознесёт Его, бывало, над толпою степан, Ленин там вещает наверху, а степан Его несёт сквозь толпу, а народ, заворожённый речью, и не успевает расступиться, да так, бывало, и гибнет под стопою гиганта, разбрызгивая только по сторонам содержимое худосочных телес своих…
Итак, степан, вошед, сугубо как-то насторожился: такого выражения ему не приходилось ещё зреть на лице Ленина: глаза у Лежащего были полузакрыты, на губах играла умиротворённая улыбка, взгляд был устремлён туда, где, как вполне интеллектуально заключил степан, невозможно увидеть вообще ничего - в небытие. «Однако же тем мучительнее потребность, - рассуждал про себя степан, - заглянуть ТУДА, ЗА ПОСЛЕДНИЙ ПРЕДЕЛ, в необратимость, во тьму, в пустоту!..» Увидев Ленина, этого неутомимого Борца и Учителя масс, ТАКИМ, степан сначала было смутился, но потом - радостью засветились его угрюмые, захваченные экзистенциальной мыслью глаза, рот растянулся в улыбке, мышцы его заиграли, он подхватил Ленина, поднял Его ввысь на своих могучих руках и они закружились в вальсе…
В это время в комнату вошёл старший Камердинер и, увидев такую сцену, поспешил завести патефон, из которого действительно понеслись торжественные звуки вальса. Ленин, танцуя, обнял степана за шею. Своей единственной рабочей рукой и поцеловал его в огромную смуглую щёку, пахнущую какими-то весенними, слегка женскими духами. Степан остановился и принялся целовать Ленина в губы. Ленин блаженно повис на этой воистину богатырской шее, позволяя степану двигать чувственным языком у Себя во рту. Камердинер тем временем открыл окно, и с улицы в помещение ворвались звуки праздничной музыки, дружные крики людей, детские крики и пение. То были звуки Первомайской демонстрации. «С Праздником Весны и Труда, Владимир Ильич!» - провозгласил зычным басом благородный Камердинер - единственный в этой компании, кто по-настоящему умел говорить, хотя, увы, тоже не слишком долго. Вот и на сегодня он исчерпал свой ресурс красноречия. Ленин, хотя и не понял ни слова из этого краткого спича, с недоумением оторвался от губ степана и растерянно уставился, но не в окно и не на Камердинера, как подобало в такой ситуации, а куда-то в угол комнаты. Опытный степан понял, однако, Его движение и немедленно поднёс Ильича к окну, и усадил Его на подоконник. А Камердинер уже поспешал с клетчатым пледом: было ещё прохладно сидеть вот так на окне, нагишом, ранним весенним утром. Он укрыл пледом бесчувственное тело Ленина, укутал его, оставив на свободе только голову и левую руку, которая тут же мёртвою хваткой вцепилась в деревянную раму. После этого оба слуги удалились, хорошо понимая серьёзность момента…
Глядя в окно и ощущая, как ветер шевелит волосы на его голове, Ленин был, казалось, окончательно и бесконечно счастлив. Ведь впервые в жизни он понял, что ОН ЖИВЁТ, живёт в этом прекрасном и огромном мире, о котором он столько читал, а теперь вот ещё и - видел, о да, видел, именно ВИДЕЛ этот мир, видел его. Видел вокзал вдалеке, рельсы, блестя, убегавшие за горизонт… Видел ликующий народ на улице - с разноцветными шарами, цветами, стягами, хоругвями, транспарантами, портретами Сталина в руках… А вон там, видел он, прямо из толпы, взмыл в небо какой-то человечек с огромной связкой красных, голубых, и жёлтых, и зелёных шаров… Ленин видел всё это, небо и землю, и его холодный мозг омывала горячая кровь, принося ему утешение и восторг, и лёгкую грусть, и думал Ленин: «Боже, как же всё это дьявольски хорошо!» И только сейчас, в эту минуту, он с удовольствием понял, что он - Ленин, о да, он - действительно Ленин, настоящий ЛЕНИН. И что наконец-то разгадана тайна тайн, мучившая его всю его жизнь - тайна его псевдонима, ставшего уже подлинным и единственным его именем.
Когда-то он, в целях конспирации или желая избавиться от старой, совершенно неадекватной фамилии, взял себе другую: Ленин. Сначала всё было хорошо, и ничто не предвещало, как говорится, беды, или он просто ничего такого не замечал, ведь он же был занят подготовкой восстаний и бунтов, разъезжал по Европе, выступал на митингах, читал лекции, писал книги, любил женщин, женился на них, отчего произошло много детей, пил горькую, организовывал восстания, заказные убийства, терр. акты и провокации, одерживал победы в мировых путчах, революциях и войнах, возводил фабрики, комбинаты, дома, монументы… И вот, когда он уже превратился в глубокого старика, когда им было достигнуто всё, чего только можно достичь в этом трудном мире, когда состарилась и умерла последняя из его жён, Надежда Константиновна Крупская, когда его собственное тело иссохло до грудной клетки включительно и лишь одна, левая, рука была ещё дееспособна, - он, наконец, осознал, что всю жизнь его преследовала невыносимая боль, невыносимая мысль во всём теле, что именно она, эта боль, именно она, эта мысль привела его к преждевременной и почти мгновенной старости и инвалидности, и что именно эта фундаментальная боль, именно эта фундаментальная мысль сделала его всесильным, великим человеком, способным вынести и стерпеть любые страдания только лишь потому, что любые страдания были ничто по сравнению с этой болью, по сравнению с этой мыслью и просто тонули в ней, как те пули, увязнувшие где-то в его теле, где-то под сердцем, и даже в голове, и даже где-то в ногах, - пули, которые выпустила из своего кривого нагана уродливая слепая еврейка.
И вот, он стал ломать себе голову, откуда же, откуда, Господи, взялась эта боль, откуда, Боже, взялась эта мысль, сделавшая его Всем, но смертельно измучившая его и грозящая с минуты на минуту убить его навсегда. И тогда он понял, что ключом к разгадке является его собственный псевдоним, т. е. его настоящее имя. Он заметил, что именно когда его называли «Ленин», ему было особенно и именно СМЕРТЕЛЬНО больно и также смертельно приятно и хорошо; что к его сознанию упорно и мучительно подбиралась какая-то мысль, подбиралась какая-то боль, которую он никак не мог уловить, остановить, ощутить. Эта боль, эта мысль овладевала всем его телом, всем его мозгом, всею душою его, всем его существом и существованием. Он не мог ни освободиться от её присутствия, ни впустить её в себя до конца. Ему мнилось, что если он сможет сполна почувствовать эту боль, эту мысль, только тогда ему удастся преодолеть её. Но она и была-то, казалось, только благодаря тому, что её не было. А не было её, как уже можно догадаться, именно в силу того, что она была…
И вот, сегодняшней ночью, прежде чем ему появиться в нашем рассказе, выпить утренний стакан лимонной воды и взгромоздиться с посторонней помощью на широкий подоконник шикарной квартиры в великолепном доме добротной сталинской постройки, - сегодня ночью ему приснился необыкновенный сон. Снилась ему его юность, экзамены в гимназии, сильные эрекции по утрам, из-за которых он едва-едва мог натянуть узенькие ученические штанишки, да и то лишь для того, чтобы проскакать через двор в туалет, где приходилось спешно (чтобы не опоздать на урок) онанировать и выплёскиваться прямо на пол и стены, чёрные от грязи, мочи и испражнений… Снился ему его суровый брат, которого он, даже будучи уже взрослым, не мог вообразить занимающимся тем же делом, каким он с таким остервенением занимался по утрам в грязном сортире: он просто не мог представить себе Александра с половым членом в руке и с блаженством на лице… Снилась ему его первая любовь, некрасивая девочка по имени Лена, девочка с невыразительными глазами, девочка, которая открыла ему все таинства любви, т. е., собственно, вообще ВСЕ ТАИНСТВА, какие только существуют на свете. Однажды утром, как раз после того, как она открыла ему все эти таинства, он ощутил себя окончательно и бесконечно счастливым и решил, что ему стоит жить дальше лишь до тех пор, пока он принадлежит ей. И тогда он сказал ей (тогда он ещё мог выдавить из себя хотя бы пару слов): «Лена, я принадлежу Вам целиком и всецело, и навсегда». Она ничего не ответила, ибо как-то не привыкла отвечать словами на слова. Но когда он повторил это в тысячный раз (очевидно потому, что других слов просто не знал, да и не хотел, честно говоря, знать), она засмеялась, покачала головой, похлопала его легонько по щеке и с усилием повторила, кивая в такт каждому слогу: «Леа…принадлеу…целиком, ивсесело, инасегда…» И рассмеялась, как бы в извинение за то, что её губы не приучены произносить несвойственные для них звуки. Потом она оделась и ушла, и больше никогда он её не видел. По себе она, увы, оставила только нестерпимую боль, только невыносимую мысль о себе…
И теперь, когда она вдруг приснилась ему, он понял, он всё решительно понял, решительно всё, и потому-то проснулся, как сказано выше, для последнего своего, неминуемого счастья - счастья быть собой, счастья просто-напросто быть, быть нелепейшим в мире существом с женской фамилией «Ленин», с девичьей даже фамилией, быть этим Лениным, этим несчастным ЛЕНИНЫМ, т. е. принадлежать, почему-то принадлежать той некрасивой девочке со смазанными чертами лица, совершенно серыми волосами и таким же телом, принадлежать ей целиком, всецело и навсегда. Теперь-то её, конечно, уж нет на этой земле. И пускай она не зовёт его оттуда, с того света, как никогда не звала и на этом, ниоткуда и никуда, и пускай никогда, никогда уже не позовёт, и пускай её самой никогда, может быть, не было нигде, ни на том, ни, тем более, на этом свете, - несмотря на все эти обстоятельства, он решил, что жизнь его, в общем-то, удалась, состоялась, и больше ему в этом, во всяком случае, мире делать нечего, а там (где ж это, Боже мой, ТАМ?) он, вероятно, ещё встретит её, неизвестно, правда, зачем, или, если не её, то кого-нибудь обязательно встретит, ведь нужно же хоть кому-нибудь принадлежать, или, хорошо, хорошо, никого не встретит, ибо зачем ему кто-то, если ему нужна она, да и вообще, зачем ему эта встреча, да и сама эта девочка, которой, конечно, и не было никогда, и зачем ему кто-то другой, и вообще, кто бы то ни было, и вообще, какая-то встреча, к чему, наконец, всё это, он ведь отправится туда просто так, по собственному желанию, отправится туда добровольно, ну или, возможно, не совсем добровольно, это не так уж и важно, осталось-то всего лишь закрыть глаза и на этом всё … да ладно уж, Господи, выдохни, это сделает за него теперь кто-нибудь из добрых людей, которые придут, чтобы закрыть окно, потому что на улице, кажется, собирается дождь.